Проторенная кривая возвращает нас в Университет, где на химическом факультете
невероятными организационными ухищрениями Никита Лызлов получает ангажемент.
Слово иностранное звучит затейливее. Затея, однако, без выкрутасов под банальным
лозунгом "Вечера отдыха" тамошних химиков. Кайфователи это уже
проходили и знают наизусть. Они с радостной кровожадностью наполеоновской
гвардии прорывают хилые кордоны "химических" дружинников, оккупируют
огромный и пыльный зал клуба на Васильевском острове.
Вечер – да. Но отдых под вопросом. Предложившие все это под затейливым словом
ангажемент долго не решаются объявить начало отдыха, но все же решаются,
испуганные перспективой вместо отдыха стать свидетелями демонтажа любимого
клуба, и отдыхаем мы, САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, обиженный Карповичем, и наполеоновская
гвардия, обиженная хилостью сопротивления, по полной, так сказать, схеме, а
схема эта такова, что вспоминают ее иногда и по сей день.
Долой респект и да здравствует весь спектр отработанного дрыгоножества,
"драйва", дурацкого "Бангладеша", догепатического
сатанинства, додуманного импровизацией духарного дизайна душ!
(Как говорить о музыке без аллитерации, когда лишь глухой согласной на все можно
передать хоть что-то?)
Это пришло вдруг, этакая находка! Пустой бутылкой стал играть на
"Иоланте", как на гавайской гитаре. После бутылку – бац! – вдребезги.
Страсти зала также вдребезги на режущие осколки якобы объединения в одну
пятисотенную глотку, поющую прощание с юностью.
Нас Карпович бьет авантюрами и доносами – бац! – Никитка взлетает на смычке как
черт (ведьма?) на метле.
Нас карикатурят в столбцах газетные неосведомленыши – бац! – Николай ломает
педаль и рвет – богу твоя мама – пластик тактового.
На нас пеняют за то, что мы есть, но мы-то есть, потому что есть вы – бац! –
микрофонной стойкой с размаху по крышке рояля.
Нас боготворят кайфовальщики, потому что им это в кайф, а этого – бац! – я не
могу понять теперь и, как ни пытаюсь, не оживить в себе простоты понимания той
слякотной осенью накануне разрядки.
После химфака Валера Черкасов (о котором впереди) увязался в попутчики. По пути
долго и тупо доказывал:
– Понимаешь, это уже почти уровень, почти Европа!
– Да, я понимаю, мы живем в Европе. Но почему лишь почти Европа?
– Понимаешь, еще чуть-чуть, и вы прорветесь. Вот именно! Вы прорветесь, а вместе
с вами и все мы.
Да, я понимаю – мы прорвемся. (Но не понимаю, почему мы прорвемся, если я стану
музицировать порожней зеленой посудой и колотить железом о рояль не в припадке
обиды, а заведомо стану музицировать бутылкой, и впервые, кажется, я подумал,
что мы действительно куда-то прорываемся, а прорываться куда-то – это гораздо
страшнее, чем просто так. Но ничего, подумал, не бывает просто так, подумал
впервые, и, похоже, впервые затосковал о тех, таких уже давних днях, когда
восторженным юношей утомлял себя в спортзале, наивно представляя простоту и
непреложность олимпийской стези.)
* * *
Мы долго отходили после "Вечера отдыха", а потом прикинули кое-что к
кое-чему и купили чехословацкий голосовой усилитель "Мьюзикл-130" за
шестьсот или семьсот рублей, собрали голосовую акустику из восьми качественных
динамиков 4-А-32, добрали инструментального усиления до уровня
"голосов", обнаружив неожиданно, что полупрофессиональная аппаратура у
нас уже есть.
Стена не имела вершины, но вот она, долгожданная плоскость, где можно
переночевать, разбив палатку и запалив костерок, погужеваться до поры,
передохнуть и поглядеть друг на друга, поглядеть в глаза и подумать, что
дальше.
Никитка рвался в абитуриенты. Никита стал заниматься с ним, готовить к экзаменам
по точным наукам. У Николая росла дочь, и предстояло ему тоже как-то
устраиваться, а не врать всем, будто ночами работаешь неизвестно где. У Вити
Ковалева тоже росла дочь, а жена справедливо ждала спокойствия.
И меня припекала жизнь: начиналась педпрактика, заканчивался академический
отпуск, время диеты, прописанной врачами. Я снова появился на стадионе – мне
только ухмылялись в лицо. Один слабак в прыжках, почему-то завистник, вечно
врал, будто опять видел меня пьяным, хотя я чтил диету, помня о пережитой
водянке и болях, и врал про САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, будто опять мы после выступления
(!) подрались со зрителями. Я продолжал работать в метро, и сутки мои
складывались занятно: с ноля-ноля минут до утренних курантов подземка, с
одиннадцати часов педпрактика в школе, днем стадион, затем репетиция,
какая-никакая, была ведь и личная жизнь, случались концерты, а к полночным
курантам опять ждала подземка. Где-то в промежутках я спал. Чего только не
выдержишь, когда тебе чуть за двадцать. До поры и выдерживал, пока не стал
засыпать на работе стоя. Весной семьдесят третьего я из метро уволился.
На курсе педпрактику мою признали лучшей. Простым, как маргарин, способом я
добился почтительности у класса, прокрутив им во время внеклассной работы
подборку музыки БИТЛЗ и проведя письменный опрос о понравившемся.
Опять была весна, весна семьдесят третьего. На проспекте Науки в кургузом
клубике подростков мы репетировали, упиваясь полупрофессиональным звучанием,
композицию "22 июня", в подкладке мелодии которой пытались рефреном
уложить кусок из известной симфонии Шостаковича. Жена Николая принесла текст, и
приятно сложился двенадцатитактовый традиционный блюз "Если вас
спросят". Но трудно о музыке говорить, трудно рассказывать, как
репетировали, ведь заранее никто партий не расписывал, они рождались в процессе,
так сказать. Это, думаю, было самое радостное – присутствовать при рождении
номера, мелодию и текст которого сочинил сам. И даже репетиции случались
искреннее концертов. На концертах-то было все ясно заранее. Там делался
заведомый кайф, и заведомо было ясно, что придется выкладываться и уходить со
сцены в мыле, но достигнутый успех уже не так интересен в повторах, как путь к
нему.
Была слякоть и весна.
Утро случилось сумрачное, и я долго просыпался, проснулся, поставил
"Таркус" – сенсационный альбом ЭМЕРСОНА, ЛЭЙКА И ПАЛМЕРА,
фантастическое трио пианиста Эмерсона, записавшего позднее в рок-манере
"Картинки с выставки" Мусоргского, очень корректную и сильную
пластинку...
Долго трясся в холодном трамвае, опаздывая на репетицию. Возле торгового центра,
в его пристройке располагался подростковый клуб, стояли Никита, Николай и Витя.
Увидел их издалека и почуял неладное – о чем-то они, похоже, спорили, а Николай
отворачивался, делал шаг в сторону, возвращался, отходил снова.
Никита увидел меня и побежал навстречу.
– Привет, Никита.
– Ага, вот и мы! Привет. – Он возбужден, без шапки, а куртка расстегнута. – Все
у тебя в порядке? Все? – спрашивает он, а я вздрагиваю: "Что-то не так?
Где? Что? Что там еще?" Нервы я уже подыздергал бесконечным восхождением по
отвесной стене за последнее трехлетие.
– Что там еще? – спрашиваю Никиту, и мы подходим к Николаю и Виктору.
– Сказал ему? – спрашивает Витя у Никиты.
– Сам скажи! – нервно вскрикивает Никита.
– Он умрет, – говорит Витя.
– На фиг, на фиг, на фиг все! – говорит Николай и делает шаг в сторону.
– Что за черт! Говорите же!
Никита и Витя переглядываются, Николай вздыхает и проговаривает:
– Ничего, не умрешь. Сгорело все. Ночью пожар был. Все и сгорело. Тушили
пожарники. Сгорело сто клюшек, двести шайб и шлемы еще.
– Какие клюшки? Что сгорело? Говорите, сволочи!
– Все сгорело. Вся аппаратура.
Мы стояли возле урны. Из урны торчал бумажный мусор, на урне белели засохшие
плевки. Я сел на урну и улыбнулся.
– Все врете. Убью.
– Не врем, – сказал Витя.
– Нечего опаздывать. Сходи и посмотри.
Я сходил. Да, клюшки сгорели. Жалко. Такие новенькие были клюшки, шайбы и шлемы
для клубных подростков. Как теперь клуб охватит подростков спортивным
воспитанием. Ничего, жизнь воспитает. Воспитала же она меня и моих
мужиков.
Я стою в дверях и смотрю. Врут, сволочи, не все сгорело. Обуглившиеся остовы
колонок, словно печные трубы военных пепелищ, и еще железа целая груда. Врут,
врут, врут, сволочи!
Сволочи шаркают по лестнице и молча останавливаются возле. Я плачу и не смотрю
на них. Я смеюсь и не смотрю на них, и выговариваюсь матом. Витя ковыряется в
почерневшем металле, пачкается сажей, молчит, вздыхает.
– Чемодан-то, мужики, дернули. С микрофонами "Мьюзикл" дернули, а
остальное подожгли.
– Да? Чемодана нет? – Никита роется в останках реквизита и подтверждает: –
Чемодана нет с усилителем. Не мог он до пепла сгореть.
– На фиг все, – говорит Николай и шаркает по лестнице вниз. А затем мы едем в
милицию и там предлагаем свою версию серьезному капитану. Он слушает, морщится,
набирает несколько цифр на телефоне и говорит в трубку непонятные слова, а после
смотрит на нас с укоризной, смягчается и соглашается:
– Лады, пишите заявление. Все. Пишите.
Мы пишем, а капитан опять звонит, спрашивает, слушает и нам говорит:
– Пожарники утверждают, что загорелось от искры. Там рядом дорожники асфальт
жгли, и ветерок мог искру занести через фрамугу.
Он и сам не верит, но он серьезный человек, у него ЧП.
– Тут, понимаешь, убийство, а вы... – говорит он, мрачнея, смягчается и
повторяет: – Лады, пишите. Поищем.
Он поискал и не нашел.
В клуб нас взял один из бывших баскетболистов. Бывал на концертах и предложил
место для репетиций. Свой вроде парень, нервный только, но вроде свой. Говорят,
он поигрывал в карты. И, говорят, проигрался. Теперь-то я уверен, что он и
дернул чемодан с усилителями, микрофонами, чтобы рассчитаться за проигрыш, а
остальное поджег, заметая следы. И замел. На тысячу с хвостиком дернул, а на две
сжег. Свой парень. Его вызывал капитан. Кажется, вызывал. Кажется, поговорили.
Но и только. У капитана было убийство. Нас этот хренов картежник тоже
подстрелил, но...
Что за человек Витя Ковалев!
Для Вити Ковалева (понятно, классный парень, мастеровой из телеателье, улучшил
классовый состав, и сотня прочих достоинств, и на басе, когда его не третировал
Николай, выделывал выдающиеся коленца) настал звездный час. Он достал диффузоры
для "тридцать вторых" динамиков и для басовых и заменил сгоревшие,
заказал деревянные части для барабанов – их в аварийном порядке исполнили
неизвестные мне умельцы – перелатал усилители, оживив их. У нас опять был полный
комплект некачественной аппаратуры приличной громкости, и при желании можно было
начать восхождение к необжитым вершинам полупрофессионального звучания.
|